Барутчева Э. С.

Не хотелось бы начинать эти заметки с мотива роковой тайной предопределенности, предрешенной судьбы. Да и не понравился бы такой поворот самому Павлу Алексеевичу: был он человеком сугубо земным, терпеть не мог заигрываний с мистицизмом, чуждался ирреальности и в жизни, и в искусстве (хорошо помню, как влетело от него студентам, любопытства ради занявшимся однажды в общежитии сеансом столоверчения...). И все же я рискну утверждать, что П. А. Серебряков умер летом 1977 г. только потому, что на исходе именно этого учебного года он лишился своего ректорского кресла, перестал быть главой Ленинградской консерватории. Речь тут идет не об уязвленном самолюбии или мелких обидах чиновника, потерявшего портфель, а о катастрофе гораздо более глубокой, о тяжелой психической травме после насильственного отторжения от главного дела, о крушении всего уклада жизни.

Не буду даже пытаться набросать образ П. А. во всей множественности составляющих его граней. Пусть о пианисте, педагоге, общественном деятеле расскажут другие. Я же хочу поближе разглядеть и предложить читателю облик Серебрякова — ректора, как я его понимаю.

Помню П. А. в этом качестве не с 40-х, а лишь с 60-х годов, конкретно, с 1962 г., когда он, вновь назначенный на свое бывшее место, вел торжественное заседание, посвященное 100-летию консерватории, принимал адреса и подарки и словно бы идентифицировался с отмечавшим юбилей вузом.

Двухфазность, два периода в руководстве консерваторией наводили на мысль о параллели с Антоном Григорьевичем Рубинштейном. Впрочем, немало было и других внешних черт сходства одного с другим: активная деятельность концертирующего пианиста; властность натуры, требующей беспрекословного подчинения; львиная грива как доминирующая деталь в живописно-импозантном облике... А вот по числу лет, проведенных на посту главы консерватории, Серебряков оставлял Рубинштейна позади и мог соперничать только с Александром Константиновичем Глазуновым. Портреты этих двух выдающихся предшественников П. А., украшая его кабинет, как бы незримо взывали к сохранению завоеванных при них высот — идейно-эстетических, этических. художественных.

Выстраивать цепочку Рубинштейн — Глазунов — Серебряков, подразумевая все звенья равнозначными по масштабности, было бы ненужным преувеличением — при том, что у П. А. имелись свои заслуги, и о них всем известно. Но — не забудем! — на долю Серебрякова достались едва ли не самые сложные времена в истории не только вуза, но и страны. Ему, молодому руководителю, устроила серьезнейшее испытание грянувшая в 41-м война, когда надо было оперативно и собранно отрегулировать жизнь ленинградцев в эвакуации. Ему, уже авторитетному музыканту, выпало встретить лицом к лицу печальной памяти постановления 1948 г. Как истинный советский гражданин, дисциплинированный коммунист — как это понималось в те годы — П. А. никогда не находился в оппозиции к руководству. Это можно было наблюдать и в последующие, более спокойные годы. Он по праву гордился, что всегда был опорой партийных органов. Он искренне разделял господствующие идеи, осуждал то, что осуждали газеты, ошибался вместе с другими. Теперь, по прошествии десятилетий, легко упрекать П. А., что его рукой подписан был приказ об увольнении Шостаковича и других крупных музыкантов. А тогда понимание гражданской совести и сознательности требовало именно этих действий. П. А. как личность был сформирован идейными принципами своего времени. И как художник — тоже. Его эстетика — плоть от плоти эстетики 30-х – 50-х годов. В ней кое-что теперь кажется неверным и малопривлекательным. Но ведь П.А. исповедывал ее искренне, веря в ее единственность и непогрешимость. Поэтому я, не всегда разделяя общественные и художнические идеалы П. А., всегда готова была его оправдать. Пусть не любил... не принимал... не понимал... Пусть в том же 48-м восставал против последних сонат Прокофьева. Зато был перед собой честен, в заблуждениях искренен, и не только чувствовал себя настоящим советским человеком, но и вправду был им. Он и потом, на рубеже 60-х – 70-х зорко различал «чуждость взгляда», с подозрением относился к инакомыслящим, предугадывал поведение некоторых, впоследствии покинувших страну коллег.

То, что мы привыкли называть противоречиями в человеке, у П. А. было выражено явно и недвусмысленно. Обладал острой интуицией — и оказывался порой совсем не проницательным.

Пропагандировал музыку ленинградских композиторов — и не умел по достоинству оценить некоторые важные явления современной ему художественной культуры. Был отцом родным для одних — и нетерпим, несправедлив к другим... Недаром столь неоднозначно, по-разному вспоминают о нем люди: для одних глаза П. А. добрые, для других — со стальным, холодным блеском; одни испытали заботу и ласку, другие — гонения и придирки, одних щедро угощал дома — на других топал ногами и кричал...

Да, П. А. был человеком пристрастным. Кого любил (учеников, сына, некоторых коллег), того поддерживал — и как еще поддерживал! А уж если кого откровенно не выносил (бунтарей, «левых»...), каждый знал заранее — ходу тому вовек не будет. Зато — какие во всем верность и постоянство! Ведь верность хороша в любом случае одним тем, что не открывает возможности предательства, которое так отвратительно в людях, непредсказуемых, скользких и двуличных. А П.А. — вот он, весь на виду, открыт и даже незащищен в своей прямолинейности. Всей душой или любил, или отвергал — равнодушным не был ни в чем. Секрет его обаяния и крылся в том, что был он не просто пристрастным, а и страстным человеком. «Ненавижу всяческую мертвечину. Обожаю всяческую жизнь!» —это про него... Определенность позиции и обеспечила цельность и органичность натуре, сотканной из противоречий. Она и сделала Серебрякова яркой и сильной личностью.

Я никогда не входила в число «приближенных». Не близка была П. А. и мои увлеченность при создании музея истории Ленинградской консерватории (он мог вдруг ополчиться против дивана Римского-Корсакова, велеть выбросить другие мемориальные вещи...). Но в качестве Ученого секретаря я проработала с ним бок о бок почти пять лет. И тут никаких конфликтов не возникало. В дела Совета по защитам диссертаций он почти не вмешивался, хотя был в курсе всех событий; процедуру защиты вел, доверчиво опираясь на подготовленные заранее бумаги; столь же доверчиво и безропотно их подписывал; и с ним бывало тут легко и спокойно. В большом рабочем Ученом совете дело обстояло несколько сложнее — тут он больше чувствовал себя хозяином, и гнул свою линию.

Хозяин. Это слово употребляют многие, говоря о П. А. — главе консерватории. Мы сейчас во всех областях культуры и экономики расплачиваемся за отсутствие у того или иного руля сильной, берущей на себя всю ответственность личности. Острый дефицит рачительного, заинтересованного хозяйского глаза привел к беспризорности предприятий и улиц, к «ничьим территориям», к бесхозности. Серебряков же не стеснялся быть хозяином, не выпускал из рук вожжей, не терял бдительности самодержавного властелина. Он мог превысить полномочия, мог при случае пожертвовать своим заместителем. Но перегибы прощались ему в наших глазах уже за одно то, что любил он, сердцем любил свое детище, «вверенное ему учреждение».

Консерватория была его родным домом (вторым? или, скорее, первым?). Наш двужильный ректор приходил сюда ни свет ни заря, раньше уборщиц и собственной секретарши. Потом, расставшись с инструментом, бродил по классам и коридорам, вмешивался во все мелочи консерваторской жизни, контролировал, кто чем занимается, не курит ли в неположенных местах, постоянно проводил «налеты» и проверки и в вузе, и в общежитии. Как всякий рано встающий человек, он презирал встававших поздно, негодовал, когда сотрудники опаздывали на работу, мог устроить разнос, сразить ехидным замечанием. Возмущался, как правило, шумно, энергично, приглашая окружающих разделить его гнев. Вообще был человеком беспокойным; всех теребил и будоражил. Любил события громкие, активную просветительскую шефскую деятельность, торжественные заседания и вечера. Войдя в здание консерватории, всегда можно было понять, в Ленинграде ли ректор. Если не носились по коридору I этажа туда и обратно деканы, педагоги и лаборанты, если в приемной царило затишье, студенты преспокойно усаживались на подоконники (чего П. А. категорически не позволял), а женщины надевали брюки (тоже предмет самого бескомпромиссного гонения) — значит, П.А. был на гастролях. Но он возвращался — и завидев его серебряную гриву, шарахались в страхе нарушители порядка, все оживало, машина снова начинала вертеться, и столь же безраздельно владычествовал в вузе наш шеф — впрочем, удивительно демократичный, доступный для всех, кто желал его видеть.

Здесь не место разбирать просчеты и проступки, которые инкриминировались Серебрякову в 1977 г. и привели к отстранению его от должности ректора. Были и ошибки, были и враги... П.А. долго болел, лежал в Свердловской больнице, и, наконец, в июне пришел в консерваторию на очередное, едва ли не последнее в учебном году заседание ученого совета: В кабинете — его кабинете! — за ректорским столом — его столом! находился Ю. А. Большиянов. И Павлу Алексеевичу предстояло войти туда рядовым профессором. Он медлил. Я, парализованная психологической напряженностью момента, не могла оторвать от него глаз. Видеть поверженного льва, право же, гораздо тяжелее, чем льва агрессивного, естественного... Наконец, мы вошли с ним вместе. От любезного приветствия нового владельца кабинета («входите, входите, пожалуйста» — как чужому...) легче не стало. «Куда мне..?», — потерянно спросил П.А. Мой столбняк прошел, я почему-то сразу нашлась, бодрым («а ничего не случилось») голосом ответила: «Как всегда, рядом со мной», и быстро поставила стул между ректорским креслом и моим местом ученого секретаря. Так П.А. оказался хоть и сбоку, но все же у своего стола. На заседании он выступал по каждому вопросу, подавленность прошла. Но это был конец... В сентябре, на традиционном собрании коллектива по случаю начала нового учебного года мы все, стоя, слушали запись траурного Музыкального момента Рахманинова... Многие— поручусь! — не успели даже заметить, что П.А. перестал быть ректором раньше, чем умер. А меня не оставляла мысль, что он и не перестал им быть; а смертью своей доказал, что он ректор, ректор, ректор...

...Если я позволила себе изобразить Павла Алексеевича Серебрякова таким, каким он виделся мне — неприлизанным, разным, черно-белым в резкой контрастности, то потому, что не хотелось в юбилейных славословиях потерять своеобычность, неповторимость человеческой личности.

Печ. по: Павел Серебряков: Воспоминания. Статьи. Материалы. Ред.-сост. Э.Барутчева, Г.Дмитриева, Н. Растопчина, Е. Серкова. Общ. ред. Н. Растопчиной. СПб.; Волгоград, 1996. С. 104–108.
Эра Суреновна БАРУТЧЕВА, музыковед, кандидат искусствоведения, профессор С.-Петербургской консерватории.